Жене Жан - Богоматерь Цветов
Жан Жене
Богоматерь цветов
Без Мориса Пилоржа,
чья смерть навсегда
отравила мою жизнь, я
бы никогда не написал
эту книгу.
Она посвящается его
памяти.
Ж.Ж.
Вейдманн появился в пятичасовом выпуске: голова в белых бинтах, словно
монахиня или раненый летчик, упавший на поле ржи сентябрьским днем, похожим
на тот, когда возвещено было имя Нотр-Дам-де-Флер [1]. Изображение его
прекрасного лица, размноженное газетами, обрушилось на Париж и на всю
Францию, на самые отдаленные деревушки, на хижины и на замки; и буржуа с
тоской осознали, что в их повседневную жизнь проникли обольстительные
убийцы: тайком они прокрались в их сны и собираются их нарушить, прокрались
по черной лестнице; а она, их сообщница, даже не скрипнула. Под его
портретом сияли его преступления: убийство No 1, убийство No 2, убийство No
3, и так - до шести, они говорили о его тайном величии и предсказывали
будущую славу.
Чуть раньше негр по имени Солнечный Ангел убил свою любовницу.
Чуть позже рядовой Морис Пилорж прикончил своего любовника Эскудеро,
чтобы украсть у него всего-то тысячу франков; потом, в день двадцатилетия,
ему отрубили голову; помните, он тогда украдкой сделал нос разъяренному
палачу.
Наконец, лейтенант с военного корабля, совсем мальчишка, предал только
ради того, чтобы предать, и его расстреляли.
В честь их преступлений я и пишу свою книгу.
То, как чудесно распускались эти прекрасные и мрачные цветы, мне было
дано узнать не сразу: об одном я прочел на обрывке газеты, о другом
мимоходом обмолвился мой адвокат, третий был рассказан, почти пропет,
арестантами, - их пение, кажущееся фантастическим, заупокойным (словно De
Profundis), как жалобные песни, которые они поют по вечерам, пронизывая
камеры, доходит до меня прерывистым, искаженным, исполненным отчаяния. В
конце фраз голос срывается, и это придает ему такую сладость, что, кажется,
ему вторят сами ангелы, и оттого я испытываю ужас: ангелы внушают мне ужас,
когда я представляю их - ни духа, ни плоти, белые, невесомые и пугающие, как
полупрозрачные фигуры призраков.
Эти убийцы, теперь уже мертвые, тем не менее приходят ко мне, и всякий
раз, когда одна из этих скорбных звезд падает в моей камере, сердце мое
бьется, сердце колотится, его стук - точно барабанная дробь, возвещающая о
сдаче города. За этим следует возбуждение, подобное тому, которое скрутило
меня и оставило на несколько минут нелепо скрюченным, когда я услышал гул
пролетающего над тюрьмой немецкого самолета и разрыв брошенной поблизости
бомбы. На мгновение я увидел одинокого ребенка, несущегося в своей железной
птице, смеясь и сея смерть. Ради него одного все это неистовство сирен и
колоколов, 101 орудийный залп на площади Дофин, вопли ненависти и страха.
Все камеры задрожали, затрепетали, обезумев от ужаса, заключенные колотили в
двери, катались по полу, вопили, рыдали, проклинали и молили Бога. Повторяю,
я увидел, или думал, что вижу, восемнадцатилетнего ребенка в самолете, и со
дна своей 426-й камеры я улыбнулся ему с любовью.
Я не знаю, им ли на самом деле принадлежат те лица, что забрызгали
собой, словно жемчужной грязью, стену моей камеры, но не случайно же я
вырезал из журналов именно эти прекрасные головы с пустыми глазами. Я
говорю: пустыми, потому что все они светлые и, должно быть, небесно-голубые,
похожие на стальную нить, к которой подвешена светящаяся прозрачная звезда,
голубые и пустые, как окна недостроенных домов, сквозь которые в окна
противоположной стены можно увидеть не